|
| "Главная". |
логии..." Так я
теперь, господа, - Шульгович встал и положил на спинку стула салфетку, -
тоже иду в объятия Нептуна. Вы свободны, господа офицеры.
Офицеры встали и вытянулись.
"Ироническая горькая улыбка показалась на его тонких губах", - подумал
Ромашов, но только подумал, потому что лицо у него в эту минуту было
жалкое, бледное и некрасиво-почтительное.
Опять шел Ромашов домой, чувствуя себя одиноким, тоскующим,
потерявшимся в каком-то чужом, темном и враждебном месте. Опять горела на
западе в сизых нагроможденных тяжелых тучах красно-янтарная заря, и опять
Ромашову чудился далеко за чертой горизонта, за домами и полями,
прекрасный фантастический город с жизнью, полной красоты, изящества и
счастья.
На улицах быстро темнело. По шоссе бегали с визгом еврейские ребятишки.
Где-то на завалинках, у ворот, у калиток, в садах звенел женский смех,
звенел непрерывно и возбужденно, с какой-то горячей, животной, радостной
дрожью, как звенит он только ранней весной. И вместе с тихой, задумчивой
грустью в душе Ромашова рождались странные, смутные воспоминания и
сожаления о никогда не бывшем счастье и о прошлых, еще более прекрасных
веснах, а в сердце шевелилось неясное и сладкое предчувствие грядущей
любви...
Когда он пришел домой, то застал Гайнана в его темном чулане перед
бюстом Пушкина. Великий поэт был весь вымазан маслом, и горевшая перед ним
свеча бросала глянцевитые пятна на нос, на толстые губы и на жилистую шею.
Сам же Гайнан, сидя по-турецки на трех досках, заменявших ему кровать,
качался взад и вперед и бормотал нараспев что-то тягучее и монотонное.
- Гайнан! - окликнул его Ромашов.
Денщик вздрогнул и, вскочив с кровати, вытянулся. На лице его
отразились испуг и замешательство.
- Алла? - спросил Ромашов дружелюбно.
Безусый мальчишеский рот черемиса весь растянулся в длинную улыбку, от
которой при огне свечи засверкали его великолепные белые зубы.
- Алла, ваша благородия!
- Ну, ну, ну... Сиди себе, сиди. - Ромашов ласково погладил денщика по
плечу. - Все равно, Гайнан, у тебя алла, у меня алла. Один, братец, алла у
всех человеков.
"Славный Гайнан, - подумал подпоручик, идя в комнату. - А я вот не смею
пожать ему руку. Да, не могу, не смею. О, черт! Надо будет с нынешнего дня
самому одеваться и раздеваться. Свинство заставлять это делать за себя
другого человека".
В этот вечер он не пошел в собрание, а достал из ящика толстую
разлинованную тетрадь, исписанную мелким неровным почерком, и писал до
глубокой ночи. Это была третья, по счету, сочиняемая Ромашовым повесть,
под заглавием: "Последний роковой дебют". Подпоручик сам стыдился своих
литературных занятий и никому в мире ни за что не признался бы в них.
8
Казармы для помещения полка только что начали строить на окраине
местечка, за железной дорогой, на так называемом выгоне, а до их окончания
полк со всеми своими учреждениями был расквартирован по частным квартирам.
Офицерское собрание занимало небольшой одноэтажный домик, который был
расположен глаголем: в длинной стороне, шедшей вдоль улицы, помещались
танцевальная зала и гостиная, а короткую, простиравшуюся в глубь грязного
двора, занимали - столовая, кухня и "номера" для приезжих офицеров. Эти
две половины были связаны между собою чем-то вроде запутанного, узкого,
коленчатого коридора; каждое колено соединялось с другими дверями, и таким
образом получился ряд крошечных комнатушек, которые служили - буфетом,
бильярдной, карточной, передней и дамской уборной. Так как все эти
помещения, кроме столовой, были обыкновенно необитаемы и никогда не
проветривались, то в них стоял сыроватый, кислый, нежилой воздух, к
которому примешивался особый запах от старой ковровой обивки, покрывавшей
мебель.
Ромашов пришел в собрание в девять часов. Пять-шесть холостых офицеров
уже сошлись на вечер, но дамы еще не съезжались. Между ними издавна
существовало странное соревнование в знании хорошего тона, а этот тон
считал позорным для дамы являться одной из первых на бал. Музыканты уже
сидели на своих местах в стеклянной галерее, соединявшейся одним большим
многостекольным окном с залой. В зале по стенам горели в простенках между
окнами трехлапые бра, а с потолка спускалась люстра с хрустальными
дрожащими подвесками. Благодаря яркому освещению эта большая комната с
голыми стенами, оклеенными белыми обоями, с венскими стульями по бокам, с
тюлевыми занавесками на окнах, казалась особенно пустой.
В бильярдной два батальонных адъютанта, поручики Бек-Агамалов и Олизар,
которого все в полку называли графом Олизаром, играли в пять шаров на
пиво. Олизар - длинный, тонкий, прилизанный, напомаженный - молодой
старик, с голым, но морщинистым, хлыщеватым лицом, все время сыпал
бильярдными прибаутками. Бек-Агамалов проигрывал и сердился. На их игру
глядел, сидя на подоконнике, штабс-капитан Лещенко, унылый человек сорока
пяти лет, способный одним своим видом навести тоску; все у него в лице и
фигуре висело вниз с видом самой безнадежной меланхолии: висел вниз, точно
стручок перца, длинный, мясистый, красный и дряблый нос; свисали до
подбородка двумя тонкими бурыми нитками усы; брови спускались от переносья
вниз к вискам, придавая его глазам вечно плаксивое выражение; даже
старенький сюртук болтался на его покатых плечах и впалой груди, как на
вешалке. Лещенко ничего не пил, не играл в карты и даже не курил. Но ему
доставляло странное, непонятное другим удовольствие торчать в карточной,
или в бильярдной комнате за спинами игроков, или в столовой, когда там
особенно кутили. По целым часам он просиживал там, молчаливый и унылый, не
произнося ни слова. В полку к этому все привыкли, и даже игра и попойка
как-то не вязались, если в собрании не было безмолвного Лещенки.
Поздоровавшись с тремя офицерами, Ромашов сел рядом с Лещенкой, который
предупредительно отодвинулся в сторону, вздохнул и поглядел на молодого
офицера грустными и преданными собачьими глазами.
- Как здоровье Марьи Викторовны? - спросил Ромашов тем развязным и
умышленно громким голосом, каким говорят с глухими и туго понимающими
людьми и каким с Лещенкой в полку говорили все, даже прапорщики.
- Спасибо, голубчик, - с тяжелым вздохом ответил Лещенко. - Конечно,
нервы у нее... Такое время теперь.
- А отчего же вы не вместе с супругой? Или, может быть, Марья
Викторовна не собирается сегодня?
- Нет. Как же. Будет. Она будет, голубчик. Только, видите ли, мест нет
в фаэтоне. Они с Раисой Александровной пополам взяли экипаж, ну и,
понимаете, голубчик, говорят мне: "У тебя, говорят, сапожища грязные, ты
нам платья испортишь".
- Круазе в середину! Тонкая резь. Вынимай шара из лузы, Бек! - крикнул
Олизар.
- Ты сначала делай шара, а потом я выну, - сердито отозвался
Бек-Агамалов.
Лещенко забрал в рот бурые кончики усов и сосредоточенно пожевал их.
- У меня к вам просьба, голубчик Юрий Алексеич, - сказал он просительно
и запинаясь, - сегодня ведь вы распорядитель танцев?
- Да. Черт бы их побрал. Назначили. Я крутился-крутился перед полковым
адъютантом, хотел даже написать рапорт о болезни. Но разве с ним
сговоришь? "Подайте, говорит, свидетельство врача".
- Вот я вас и хочу попросить, голубчик, - продолжал Лещенко умильным
тоном. - Бог уж с ней, устройте, чтобы она не очень сидела. Знаете, прошу
вас по-товарищески.
- Марья Викторовна?
- Ну да. Пожалуйста уж.
- Желтый дуплет в угол, - заказал Бек-Агамалов. - Как в аптеке будет.
Ему было неудобно играть вследствие его небольшого роста, и он должен
был тянуться на животе через бильярд. От напряжения его лицо покраснело, и
на лбу вздулись, точно ижица, две сходящиеся к переносью жилы.
- Жамаис! - уверенно дразнил его Олизар. - Этого даже я не сделаю.
Кий Агамалова с сухим треском скользнул по шару, но шар не сдвинулся с
места.
- Кикс! - радостно закричал Олизар и затанцевал канкан вокруг бильярда.
- Когда ты спышь - храпышь, дюша мой?
Агамалов стукнул толстым концом кия о пол.
- А ты не смей под руку говорить! - крикнул он, сверкая черными
глазами. - Я игру брошу.
- Нэ кирпичись, дюша мой, кровь испортышь. Модистку в угол!..
К Ромашову подскочил один из вестовых, наряженных на дежурство в
переднюю, чтобы раздевать приезжающих дам.
- Ваше благородие, вас барыня просят в залу.
Там уже прохаживались медленно взад и вперед три дамы, только что
приехавшие, все три - пожилые. Самая старшая из них, жена заведующего
хозяйством, Анна Ивановна Мигунова, обратилась к Ромашову строгим и
жеманным тоном, капризно растягивая концы слов и со светской важностью
кивая головой:
- Подпоручик Ромашо-ов, прикажите сыграть что-нибудь для слу-уха.
Пожа-алуйста...
- Слушаю-с. - Ромашов поклонился и подошел к музыкантскому окну. -
Зиссерман, - крикнул он старосте оркестра, - валяй для слуха!
Сквозь раскрытое окно галереи грянули первые раскаты увертюры из "Жизни
за царя", и в такт им заколебались вверх и вниз языки свечей.
Дамы понемногу съезжались. Прежде, год тому назад, Ромашов ужасно любил
эти минуты перед балом, когда, по своим дирижерским обязанностям, он
встречал в передней входящих дам. Какими таинственными и прелестными
казались они ему, когда, возбужденные светом, музыкой и ожиданием танцев,
они с веселой суетой освобождались от своих капоров, боа и шубок. Вместе с
женским смехом и звонкой болтовней тесная передняя вдруг наполнялась
запахом мороза, духов, пудры и лайковых перчаток, - неуловимым, глубоко
волнующим запахом нарядных и красивых женщин перед балом. Какими
блестящими и влюбленными казались ему их глаза в зеркалах, перед которыми
они наскоро поправляли свои прически! Какой музыкой звучал шелест и шорох
их юбок! Какая ласка чувствовалась в прикосновении их маленьких рук, их
шар
|
|