|
| "Главная". |
фов и вееров!..
Теперь это очарование прошло, и Ромашов знал, что навсегда. Он не без
некоторого стыда понимал теперь, что многое в этом очаровании было
почерпнуто из чтения французских плохих романов, в которых неизменно
описывается, как Густав и Арман, приехав на бал в русское посольство,
проходили через вестибюль. Он знал также, что полковые дамы по годам носят
одно и то же "шикарное" платье, делая жалкие попытки обновлять его к
особенно пышным вечерам, а перчатки чистят бензином. Ему смешным и
претенциозным казалось их общее пристрастие к разным эгреткам, шарфикам,
огромным поддельным камням, к перьям и обилию лент: в этом сказывалась
какая-то тряпичная, безвкусная, домашнего изделия роскошь. Они употребляли
жирные белила и румяна, во неумело и грубо до наивности: у иных от этих
средств лица принимали зловещий синеватый оттенок. Но неприятнее всего
было для Ромашова то, что он, как и все в полку, знал закулисные истории
каждого бала, каждого платья, чуть ли не каждой кокетливой фразы; он знал,
как за ними скрывались: жалкая бедность, усилия, ухищрения, сплетни,
взаимная ненависть, бессильная провинциальная игра в светскость и,
наконец, скучные, пошлые связи...
Приехал капитан Тальман с женой: оба очень высокие, плотные; она -
нежная, толстая, рассыпчатая блондинка, он - со смуглым, разбойничьим
лицом, с беспрестанным кашлем и хриплым голосом. Ромашов уже заранее знал,
что сейчас Тальман скажет свою обычную фразу, и он, действительно, бегая
цыганскими глазами, просипел:
- А что, подпоручик, в карточной уже винтят?
- Нет еще. Все в столовой.
- Нет еще? Знаешь, Сонечка, я того... пойду в столовую - "Инвалид"
пробежать. Вы, милый Ромашов, попасите ее... ну, там какую-нибудь
кадриленцию.
Потом в переднюю впорхнуло семейство Лыкачевых - целый выводок
хорошеньких, смешливых и картавых барышень во главе с матерью - маленькой,
живой женщиной, которая в сорок лет танцевала без устали и постоянно
рожала детей - "между второй и третьей кадрилью", как говорил про нее
полковой остряк Арчаковский.
Барышни, разнообразно картавя, смеясь и перебивая друг дружку,
набросились на Ромашова:
- Отчего вы к нам не пьиходили?
- Звой, звой, звой!
- Нехолосый, нехолосый, нехолосый!
- Звой, звой!
- Пьиглашаю вас на пейвую кадъиль.
- Mesdames!.. Mesdames! - говорил Ромашов, изображая собою против воли
любезного кавалера и расшаркиваясь во все стороны.
В это время он случайно взглянул на входную дверь и увидал за ее
стеклом худое и губастое лицо Раисы Александровны Петерсон под белым
платком, коробкой надетым поверх шляпы. Ромашов поспешно, совсем
по-мальчишески, юркнул в гостиную. Но как ни короток был этот миг и как ни
старался подпоручик уверить себя, что Раиса его не заметила, - все-таки он
чувствовал тревогу; в выражении маленьких глаз его любовницы почудилось
ему что-то новое и беспокойное, какая-то жестокая, злобная и уверенная
угроза.
Он прошел в столовую. Там уже набралось много народа; почти все места
за длинным, покрытым клеенкой столом были заняты. Синий табачный дым
колыхался в воздухе. Пахло горелым маслом из кухни. Две или три группы
офицеров уже начинали выпивать и закусывать. Кое-кто читал газеты. Густой
и пестрый шум голосов сливался со стуком ножей, щелканьем бильярдных шаров
и хлопаньем кухонной двери. По ногам тянуло холодом из сеней.
Ромашов отыскал поручика Бобетинского и подошел к нему. Бобетинский
стоял около стола, засунув руки в карманы брюк, раскачиваясь на носках и
на каблуках и щуря глаза от дыма папироски. Ромашов тронул его за рукав.
- Что? - обернулся он и, вынув одну руку из кармана, не переставая
щуриться, с изысканным видом покрутил длинный рыжий ус, скосив на него
глаза и отставив локоть вверх. - А-а! Это вы? Эчень приэтно...
Он всегда говорил таким ломаным, вычурным тоном, подражая, как он сам
думал, гвардейской золотой молодежи. Он был о себе высокого мнения, считая
себя знатоком лошадей и женщин, прекрасным танцором и притом изящным,
великосветским, но, несмотря на свои двадцать четыре года, уже пожившим и
разочарованным человеком. Поэтому он всегда держал плечи картинно
поднятыми кверху, скверно французил, ходил расслабленной походкой и, когда
говорил, делал усталые, небрежные жесты.
- Петр Фаддеевич, милый, пожалуйста, подирижируйте нынче за меня, -
попросил Ромашов.
- Ме, мон ами! - Бобетинский поднял кверху плечи и брови и сделал
глупые глаза. - Но... мой дрюг, - перевел он по-русски. - С какой стати?
Пуркуа? [Почему? (фр.)] Право, вы меня... как это говорится?.. Вы меня
эдивляете!..
- Дорогой мой, пожалуйста...
- Постойте... Во-первых, без фэ-миль-ярностей. Чтэ это тэкое - дорогой,
тэкой-сякой е цетера? [и так далее (фр.)]
- Ну, умоляю вас, Петр Фаддеич... Голова болит... и горло...
положительно не могу.
Ромашов долго и убедительно упрашивал товарища. Наконец он даже решил
пустить в дело лесть.
Ведь никто же в полку не умеет так красиво и разнообразно вести танцы,
как Петр Фаддеевич. И кроме того, об этом также просила одна дама...
- Дама?.. - Бобетинский сделал рассеянное и меланхолическое лицо. -
Дама? Дрюг мой, в мои годы... - Он рассмеялся с деланной горечью и
разочарованием. - Что такое женщина? Ха-ха-ха... Юн енигм! [Загадка!
(фр.)] Ну, хорошо, я, так и быть, согласен... Я согласен.
И таким же разочарованным голосом он вдруг прибавил:
- Мон шер ами, а нет ли у вас... как это называется... трех рюблей?
- К сожалению!.. - вздохнул Ромашов.
- А рубля?
- Мм!..
- Дезагреабль-с... [Неприятно-с... (фр.)] Ничего не поделаешь. Ну,
пойдемте в таком случае выпьем водки.
- Увы! И кредита нет, Петр Фаддеевич.
- Да-а? О, повр апфан!.. [Бедный ребенок!.. (фр.)] Все равно, пойдем. -
Бобетинский сделал широкий и небрежный жест великодушия. - Я вас
приветствую.
В столовой между тем разговор становился более громким и в то же время
более интересным для всех присутствующих. Говорили об офицерских
поединках, только что тогда разрешенных, и мнения расходились.
Больше всех овладел беседой поручик Арчаковский - личность довольно
темная, едва ли не шулер. Про него втихомолку рассказывали, что еще до
поступления в полк, во время пребывания в запасе, он служил смотрителем на
почтовой станции и был предан суду за то, что ударом кулака убил какого-то
ямщика.
- Это хорошо дуэль в гвардии - для разных там лоботрясов и
фигель-миглей, - говорил грубо Арчаковский, - а у нас... Ну, хорошо, я
холостой... положим, я с Василь Василичем Липским напился в собрании и в
пьяном виде закатил ему в ухо. Что же нам делать? Если он со мной не
захочет стреляться - вон из полка; спрашивается, что его дети будут жрать?
А вышел он на поединок, я ему влеплю пулю в живот, и опять детям кусать
нечего... Чепуха все.
- Гето... ты подожди... ты повремени, - перебил его старый и пьяный
подполковник Лех, держа в одной руке рюмку, а кистью другой руки делая
слабые движения в воздухе, - ты понимаешь, что такое честь мундира?..
Гето, братец ты мой, та-акая штука... Честь, она... Вот, я помню, случай у
нас был в Темрюкском полку в тысячу восемьсот шестьдесят втором году.
- Ну, знаете, ваших случаев не переслушаешь, - развязно перебил его
Арчаковский, - расскажете еще что-нибудь, что было за царя Гороха.
- Гето, братец... ах, какой ты дерзкий... Ты еще мальчишка, а я,
гето... Был, я говорю, такой случай...
- Только кровь может смыть пятно обиды, - вмешался напыщенным тоном
поручик Бобетинский и по-петушиному поднял кверху плечи.
- Гето, был у нас прапорщик Солуха, - силился продолжать Лех.
К столу подошел, выйдя из буфета, командир первой роты, капитан
Осадчий.
- Я слышу, что у вас разговор о поединках. Интересно послушать, -
сказал он густым, рыкающим басом, сразу покрывая все голоса. - Здравия
желаю, господин подполковник. Здравствуйте, господа.
- А, колосс родосский, - ласково приветствовал его Лех. - Гето...
садись ты около меня, памятник ты этакий... Водочки выпьешь со мною?
- И весьма, - низкой октавой ответил Осадчий.
Этот офицер всегда производил странное и раздражающее впечатление на
Ромашова, возбуждая в нем чувство, похожее на страх и на любопытство.
Осадчий славился, как и полковник Шульгович, не только в полку, но и во
всей дивизии своим необыкновенным по размерам и красоте голосом, а также
огромным ростом и страшной физической силой. Был он известен также и своим
замечательным знанием строевой службы. Его иногда, для пользы службы,
переводили из одной роты в другую, и в течение полугода он умел делать из
самых распущенных, захудалых команд нечто похожее по стройности и
исполнительности на огромную машину, пропитанную нечеловеческим трепетом
перед своим начальником. Его обаяние и власть были тем более непонятны для
товарищей, что он не только никогда не дрался, но даже и бранился лишь в
редких, исключительных случаях. Ромашову всегда чуялось в его прекрасном
сумрачном лице, странная бледность которого еще сильнее оттенялась
черными, почти синими волосами, что-то напряженное, сдержанное и жестокое,
что-то присущее не человеку, а огромному, сильному зверю. Часто, незаметно
наблюдая за ним откуда-нибудь издали, Ромашов воображал себе, каков должен
быть этот человек в гневе, и, думая об этом, бледнел от ужаса и сжимал
холодевшие пальцы. И теперь он не отрываясь глядел, как этот
самоуверенный, сильный человек спокойно садился у стены на
предупредительно подвинутый ему стул.
Осадчий выпил водки, разгрыз с хрустом редиску и спросил равнодушно:
- Ну-с, итак, какое же резюме почтенного собрания?
- Гето, братец ты мой, я сейчас рассказываю... Был у нас случай, когда
я служил в Темрюкском полку. Поручик фон Зоон, - его солдаты звали
"Под-Звон", -
|
|