|
| "Главная". |
ь Ромашов один. Плавно-и упруго, едва касаясь ногами земли,
приближается он к заветной черте. Голова его дерзко закинута назад и с
гордым вызовом обращена влево. Во всем теле у него такое ощущение легкости
и свободы, точно он получил неожиданную способность летать. И, сознавая
себя предметом общего восхищения, прекрасным центром всего мира, он
говорит сам себе в каком-то радужном, восторженном сне:
"Посмотрите, посмотрите, - это идет Ромашов". "Глаза дам сверкали
восторгом". Раз, два, левой!.. "Впереди полуроты грациозной походкой шел
красивый молодой подпоручик". Левой, правой!.. "Полковник Шульгович, ваш
Ромашов одна прелесть, - сказал корпусный командир, - я бы хотел иметь его
своим адъютантом". Левой...
Еще секунда, еще мгновение - и Ромашов пересекает очарованную нить.
Музыка звучит безумным, героическим, огненным торжеством. "Сейчас
похвалит", - думает Ромашов, и душа его полна праздничным сиянием. Слышен
голос корпусного командира, вот голос Шульговича, еще чьи-то голоса...
"Конечно, генерал похвалил, но отчего же солдаты не отвечали? Кто-то
кричит сзади, из рядов... Что случилось?"
Ромашов обернулся назад и побледнел. Вся его полурота вместо двух
прямых стройных линий представляла из себя безобразную, изломанную по всем
направлениям, стеснившуюся, как овечье стадо, толпу. Это случилось оттого,
что подпоручик, упоенный своим восторгом и своими пылкими мечтами, сам не
заметил того, как шаг за шагом передвигался от середины вправо, наседая в
то же время на полуроту, и, наконец, очутился на ее правом фланге, смяв и
расстроив общее движение. Все это Ромашов увидел и понял в одно короткое,
как мысль, мгновение, так же как увидел и рядового Хлебникова, который
ковылял один, шагах в двадцати за строем, как раз на глазах генерала. Он
упал на ходу и теперь, весь в пыли, догонял свою полуроту, низко
согнувшись под тяжестью амуниции, точно бежа на четвереньках, держа в
одной руке ружье за середину, а другой рукой беспомощно вытирая нос.
Ромашову вдруг показалось, что сияющий майский день сразу потемнел, что
на его плечи легла мертвая, чужая тяжесть, похожая на песчаную гору, и что
музыка заиграла скучно и глухо. И сам он почувствовал себя маленьким,
слабым, некрасивым, с вялыми движениями, с грузными, неловкими,
заплетающимися ногами.
К нему уже летел карьером полковой адъютант. Лицо Федоровского было
красно и перекошено злостью, нижняя челюсть прыгала. Он задыхался от гнева
и от быстрой скачки. Еще издали он начал яростно кричать, захлебываясь и
давясь словами:
- Подпоручик... Ромашов... Командир полка объявляет вам... строжайший
выговор... На семь дней... на гауптвахту... в штаб дивизии... Безобразие,
скандал... Весь полк о...... и!.. Мальчишка!
Ромашов не отвечал ему, даже не повернул к нему головы. Что ж, конечно,
он имеет право браниться! Вот и солдаты слышали, как адъютант кричал на
него. "Ну, что ж, и пускай слышали, так мне и надо, и пускай, - с острой
ненавистью к самому себе подумал Ромашов. - Все теперь пропало для меня. Я
застрелюсь. Я опозорен навеки. Все, все пропало для меня. Я смешной, я
маленький, у меня бледное, некрасивое лицо, какое-то нелепое лицо,
противнее всех лиц на свете. Все пропало! Солдаты идут сзади меня, смотрят
мне в спину, и смеются, и подталкивают друг друга локтями. А может быть,
жалеют меня? Нет, я непременно, непременно застрелюсь!"
Полуроты, отходя довольно далеко от корпусного командира, одна за
другой заворачивали левым плечом и возвращались на прежнее место, откуда
они начали движение. Тут их перестраивали в развернутый ротный строй. Пока
подходили задние части, людям позволили стоять вольно, а офицеры сошли с
своих мест, чтобы размяться и покурить из рукава. Один Ромашов оставался в
середине фронта, на правом фланге своей полуроты. Концом обнаженной шашки
он сосредоточенно ковырял землю у своих ног и хотя не подымал опущенной
головы, но чувствовал, что со всех сторон на него устремлены любопытные,
насмешливые и презрительные взгляды.
Капитан Слива прошел мимо Ромашова и, не останавливаясь, не глядя на
него, точно разговаривая сам с собою, проворчал хрипло, со сдержанной
злобой, сквозь сжатые зубы:
- С-сегодня же из-звольте подать рапорт о п-переводе в другую роту.
Потом подошел Веткин. В его светлых, добрых глазах и в углах
опустившихся губ Ромашов прочел то брезгливое и жалостное выражение, с
каким люди смотрят на раздавленную поездом собаку. И в то же время сам
Ромашов с отвращением почувствовал у себя на лице какую-то бессмысленную,
тусклую улыбку.
- Пойдем покурим, Юрий Алексеевич, - сказал Веткин.
И, чмокнув языком и качнув головой, он прибавил с досадой:
- Эх, голубчик!..
У Ромашова затрясся подбородок, а в гортани стало горько и тесно. Едва
удерживаясь от рыданий, он ответил обрывающимся, задушенным голосом
обиженного ребенка:
- Нет уж... что уж тут... я не хочу...
Веткин отошел в сторону. "Вот возьму сейчас подойду и ударю Сливу по
щеке, - мелькнула у Ромашова ни с того ни с сего отчаянная мысль. - Или
подойду к корпусному и скажу: "Стыдно тебе, старому человеку, играть в
солдатики и мучить людей. Отпусти их отдохнуть. Из-за тебя две недели били
солдат".
Но вдруг ему вспомнились его недавние горделивые мечты о стройном
красавце подпоручике, о дамском восторге, об удовольствии в глазах боевого
генерала, - и ему стало так стыдно, что он мгновенно покраснел не только
лицом, но даже грудью и спиной.
"Ты смешной, презренный, гадкий человек! - крикнул он самому себе
мысленно. - Знайте же все, что я сегодня застрелюсь!"
Смотр кончался. Роты еще несколько раз продефилировали перед корпусным
командиром: сначала поротно шагом, потом бегом, затем сомкнутой колонной с
ружьями наперевес. Генерал как будто смягчился немного и несколько раз
похвалил солдат. Было уже около четырех часов. Наконец полк остановили и
приказали людям стоять вольно. Штаб-горнист затрубил "вызов начальников".
- Господа офицеры, к корпусному командиру! - пронеслось по рядам.
Офицеры вышли из строя и сплошным кольцом окружили корпусного
командира. Он сидел на лошади, сгорбившись, опустившись, по-видимому
сильно утомленный, но его умные, прищуренные, опухшие глаза живо и
насмешливо глядели сквозь золотые очки.
- Буду краток, - заговорил он отрывисто и веско. - Полк никуда не
годен. Солдат не браню, обвиняю начальников. Кучер плох - лошади не везут.
Не вижу в вас сердца, разумного понимания заботы о людях. Помните твердо:
"Блажен, иже душу свою положит за други своя". А у вас одна мысль - лишь
бы угодить на смотру начальству. Людей завертели, как извозчичьих лошадей.
Офицеры имеют запущенный и дикий вид, какие-то дьячки в мундирах. Впрочем,
об этом прочтете в моем приказе. Один прапорщик, кажется, шестой или
седьмой роты, потерял равнение и сделал из роты кашу. Стыдно! Не требую
шагистики в три темпа, но глазомер и спокойствие прежде всего.
"Обо мне!" - с ужасом подумал Ромашов, и ему показалось, что все
стоящие здесь одновременно обернулись на него. Но никто не пошевелился.
Все стояли молчаливые, понурые и неподвижные, не сводя глаз с лица
генерала.
- Командиру пятой роты мое горячее спасибо! - продолжал корпусный
командир. - Где вы, капитан? А, вот! - генерал несколько театрально, двумя
руками поднял над головой фуражку, обнажил лысый мощный череп, сходящийся
шишкой над лбом, и низко поклонился Стельковскому. - Еще раз благодарю вас
и с удовольствием жму вашу руку. Если приведет бог драться моему корпусу
под моим начальством, - глаза генерала заморгали и засветились слезами, -
то помните, капитан, первое опасное дело поручу вам. А теперь, господа,
мое почтение-с. Вы свободны, рад буду видеть вас в другой раз, но в другом
порядке. Позвольте-ка дорогу коню.
- Ваше превосходительство, - выступил вперед Шульгович, - осмелюсь
предложить от имени общества господ офицеров отобедать в нашем собрании.
Мы будем...
- Нет, уж зачем! - сухо оборвал его генерал. - Премного благодарен, я
приглашен сегодня к графу Ледоховскому.
Сквозь широкую дорогу, очищенную офицерами, он галопом поскакал к
полку. Люди сами, без приказания, встрепенулись, вытянулись и затихли.
- Спасибо, N-цы! - твердо и приветливо крикнул генерал. - Даю вам два
дня отдыха. А теперь... - он весело возвысил голос, - по палаткам бегом
марш! Ура!
Казалось, он этим коротким криком сразу толкнул весь полк. С
оглушительным радостным ревом кинулись полторы тысячи людей в разные
стороны, и земля затряслась и загудела под их ногами.
Ромашов отделился от офицеров, толпою возвращавшихся в город, и пошел
дальней дорогой, через лагерь. Он чувствовал себя в эти минуты каким-то
жалким отщепенцем, выброшенным из полковой семьи, каким-то неприятным,
чуждым для всех человеком, и даже не взрослым человеком, а противным,
порочным и уродливым мальчишкой.
Когда он проходил сзади палаток своей роты, по офицерской линии, то
чей-то сдавленный, но гневный крик привлек его внимание. Он остановился на
минутку и в просвете между палатками увидел своего фельдфебеля Рынду,
маленького, краснолицего, апоплексического крепыша, который, неистово и
скверно ругаясь, бил кулаками по лицу Хлебникова. У Хлебникова было
темное, глупое, растерянное лицо, а в бессмысленных глазах светился
животный ужас. Голова его жалко моталась из одной стороны в другую, и
слышно было, как при каждом ударе громко клацали друг о друга его челюсти.
Ромашов торопливо, почти бегом, прошел мимо. У него не было сил
заступиться за Хлебникова. И в то же время он болезненно почувствовал, что
его собственная судьба и судьба этого несчастного, забитого, замученного
солдатика как-то странно, родственно-близко и противно сплелись за
нынешний день. Точно они были двое калек, страдающих одной и той же
болезнью и возбуждающих в
|
|